Анатоль Франс. Гестас
Из сборника "Перламутровый ларец"
-------------------------------------------------------------------
Анатоль Франс. Собрание сочинений в 8 тт. Том 2. М.: 1958
Перевод Я.З. Лесюка
Комментарии С.И. Лиходзиевского
Ocr Longsoft для сайта http://frans.krossw.ru, август 2007
-------------------------------------------------------------------
Шарлю Моррасу [*]
« — Гестас, — сказал господь, — ныне же
будешь со мною в раю.
Гестас в наших старинных мистериях —
имя разбойника, распятого одесную Иисуса Христа».
Огюстен Тьерри, «Искупление Лармора».
Говорят, в наше время живет пустой малый по имени Гестас, который, как никто на свете, умеет молоть вздор. По его курносому лицу нетрудно догадаться, что он предается плотскому греху; по вечерам дурные страсти загораются в его зеленых глазах. Он уже не молод. Его шишковатый череп отливает медью; с затылка свисают длинные зеленоватые пряди. Однако он на редкость простосердечен и сохранил наивную ребяческую веру. Если он не лежит в больнице, то ютится в скверном номеришке какой-нибудь гостиницы между Пантеоном и Ботаническим садом. Здесь, в этом старинном бедном квартале, ему знаком каждый камешек. Темные улочки снисходительны к нему, а одна из них, застроенная жалкими лачугами и кабачками, особенно мила его сердцу, ибо там, за углом одного из домов, в огражденной решеткою голубой нише стоит пречистая Дева. По вечерам Гестас, в раз и навсегда установленном порядке, обходит один за другим все кабачки, чтобы выпить пива или спиртного: великое поприще кутежа требует методичности и аккуратности. С наступлением ночи он, сам не зная как, добирается до своей конуры, всякий раз каким-то чудом находит свою раскладную кровать и валится на нее не раздеваясь. Затем, сжав кулаки, он погружается в сон и спит так, как спят лишь дети да бродяги. Но сон его короток.
Едва лишь заря заглянет в окно мансарды и метнет сквозь занавеску свои лучезарные стрелы, Гестас открывает глаза, приподнимается, встряхивается, точно бродячий пес, разбуженный пинком; сбегает по длинной винтовой лестнице и с наслаждением вновь окидывает взглядом улицу — славную улицу, столь снисходительную к недостаткам обездоленных и неимущих. Его глаза щурятся от утреннего света, его ноздри Силена [*] раздуваются от свежего воздуха. Бравый, широкоплечий, только слегка волоча ногу, искалеченную застарелым ревматизмом, он идет, опираясь на кизиловую палку, железный наконечник которой стерся за двадцать лет бродяжничества. Надо заметить, что во время своих ночных похождений Гестас ни разу не потерял ни трубки, ни трости. В этот час он выглядит довольным и счастливым. И он в самом деле чувствует себя превосходно. Самое большое наслаждение на свете, которое он покупает ценою сна, это бродить по кабачкам и распивать с рабочими белое вино. Невинное удовольствие Пьяницы — прозрачное вино, льющееся при бледном свете рождающегося дня, на фоне белых блуз каменщиков! Эти бесхитростные радости чаруют его душу, сохранившую и в порочной жизни свою невинность.
Однажды, весенним утром, дойдя таким образом от своих меблированных комнат до «Маленького мавра», Гестас с удовольствием отворил дверь кабачка, над которой возвышалась раскрашенная чугунная голова сарацина, и подошел к обитому оловом прилавку в компании незнакомых ему собутыльников — целого отряда рабочих из Крэза. Рабочие чокались, вспоминали родные края и обменивались старинными прибаутками, точно двенадцать пэров Карла Великого. Бутылка с вином переходила из рук в руки, краюху хлеба они делили между собой по-братски. Когда кому-нибудь из них приходила в голову любопытная мысль, он громко смеялся и для большей убедительности награждал приятелей увесистыми тумаками. Одни лишь старики пили медленно и поднимали стаканы молча. Вскоре все они отправились на работу; Гестас последний вышел из «Маленького мавра» и побрел в «Спелую айву»; решетка этого кабачка, из копьеобразных железных прутьев, была ему хорошо знакома. Здесь он еще выпил в приятной компании и даже поднес стаканчик двум недоверчивым, но смирным блюстителям порядка. Потом он посетил третий кабачок под выдержанной в античном стиле вывеской из кованого железа, изображавшей двух карликов, которые несут большущую гроздь винограда; здесь ему прислуживала почтенная г-жа Трюбер, славившаяся на весь квартал своей силой, смекалкой и веселым нравом. Затем, добравшись до городских укреплений, он снова промочил горло в винном погребке, где в темноте сверкали медные краны бочек, и в винной лавке с вечно закрытыми зелеными ставнями, где перед входом стоят в кадках лавры. После этого он возвратился в людные кварталы; заходя в различные кофейни, он заказывал себе вермут и виноградные выжимки. Пробило восемь часов. Гестас шел, держа голову прямо, ровной поступью, торжественный и строгий; он выходил из задумчивости, только когда женщины с непокрытой головой, с волосами, узлом закрученными на затылке, спеша за покупками, задевали его своими тяжелыми корзинами или когда сам ненароком сталкивался с какой-нибудь девочкой, крепко державшей в руках огромный каравай хлеба. А иной раз, когда он переходил улицу, тележка молочника, в которой со звоном подпрыгивали жестяные бидоны, останавливалась так близко от него, что он чувствовал на щеке теплое дыхание лошади. Но он все так же неторопливо продолжал свой путь, провожаемый презрительной бранью возницы. Его поступь, которой придавала уверенность кизиловая палка, была по-прежнему спокойна и горделива. Но душевное равновесие старик утратил. От его утренней веселости не осталось и следа. Радостные трели жаворонка, рожденные в нем первыми каплями бледно-красного вина, внезапно смолкли, и теперь душа его напоминала окутанный туманом перелесок, где, сидя на черных деревьях, каркают вороны. Ему было смертельно грустно. Неодолимое отвращение к самому себе поднималось из глубин его существа. Внутренний голос раскаяния и стыда громко твердил: «Свинья! Свинья! Свинья — вот ты кто!» И он восторгался этим гневным и чистым голосом, прекрасным голосом ангела, который таинственно жил в нем и повторял: «Свинья! Свинья! Свинья — вот ты кто!» Ему страстно хотелось быть чистым и невинным. Он плакал; крупные слезы стекали по его козлиной бородке. Он плакал над самим собою. Послушный глаголу Учителя, рекшего: «Оплакивайте себя и чад ваших, дщери иерусалимские!», он проливал горькую росу очей на плоть свою, оскверненную семью смертными грехами, и на свои грязные помыслы, рожденные опьянением. Вера его детских лет воскресала и пышно распускалась в нем во всей своей свежести. С его уст слетали наивные молитвы. Он бормотал: «Господи, сделай меня похожим на малое дитя, каким я был когда-то!»
В ту минуту, когда он произносил эту простую молитву, он очутился у входа в церковь.
То была старинная, некогда белая и красивая церковь, каменное кружево которой постепенно разрушили время и люди. С годами она потемнела, как Суламифь, и красоту ее теперь способно было оценить лишь сердце поэта. Эту церковь так и хотелось назвать «бедной старушкой», как была названа мать Франсуа Вийона [*], которая, быть может, некогда стояла здесь на коленях, созерцая на стенах, ныне побеленных известкой, картины рая, которой слышались здесь звуки небесных арф и чья добрая душа содрогалась при виде картины ада, где в кипящей смоле «варились» грешники. Гестас вошел в дом господень. Он никого здесь не обнаружил — ни служки, раздающего святую воду, ни даже бедной женщины вроде матери Франсуа Вийона. Лишь расставленные в строгом порядке посреди церкви стулья свидетельствовали о благочестии прихожан, и потому сразу могло показаться, что общая молитва продолжается.
Его охватил сырой и прохладный сумрак, словно струившийся со сводов. Гестас повернул направо, в боковой придел, где неподалеку от паперти, перед статуей пресвятой Девы, возносил свои остроконечные зубья железный подсвечник, в котором не горела еще ни одна свеча. Здесь, глядя на выписанный в голубых и розовых тонах светлый лик, улыбавшийся в окружении золотых и серебряных сердечек, принесенных в дар Пречистой, он опустился на свои старые, плохо гнувшиеся колени, заплакал слезами апостола Петра и зашептал нежные, бессвязные слова: «Добрая матерь-дева! Мария, Мария! Вот твое дитя, — матушка, вот твое дитя!» Но он тут же встал, сделал несколько быстрых шагов и остановился перед исповедальней. Потемневшая от времени, лоснившаяся, точно бревна виноградной давильни, дубовая исповедальня казалась самым обыкновенным, добропорядочным, старым уютным домашним шкафом для белья. Религиозные изображения, вырезанные на филенках и обрамленные разноцветными камешками и ракушками, наводили на мысль о богатых горожанках былых времен; склоняя здесь головы, украшенные высокими чепцами с пышными кружевными оборками, они стремились омыть в этой символической купели свои тщательно оберегаемые души. Преклонив колена там, где некогда они стояли на коленях, Гестас приблизил губы к деревянной решетке и негромко позвал:
— Ваше преподобие, ваше преподобие!
На зов его никто не ответил, — тогда он тихонько постучал пальцем в дверцу:
— Ваше преподобие, ваше преподобие!
Гестас протер глаза, чтобы лучше видеть сквозь отверстие в решетке, и ему показалось, что он разглядел в темноте белую епитрахиль священника.
— Ваше преподобие, ваше преподобие! — повторял он, — Выслушайте меня! Мне нужно исповедаться, мне нужно омыть свою душу; она черна и грязна; она внушает мне отвращение, переполняющее все мое существо. Скорее, отец мой, опустите меня в купель покаяния, купель отпущения, купель Христа! При мысли о моих мерзких деяниях тошнота подступает к горлу, и меня вот-вот вырвет от отвращения к собственному непотребству. В купель, в купель!
Затем он стал ждать. Временами ему казалось, что он различает в глубине исповедальни руку, подающую ему знак, временами он не видел в тесной келейке ничего, кроме сиденья для священника. Он оставался неподвижен, как будто его колени были пригвождены к деревянным ступеням, и взор его был устремлен на дверцу, откуда на него должны были снизойти прощение, мир, обновление, спасение, невинность, примирение с богом и самим собою, небесное блаженство, чистая любовь, — словом, высшее благо. Порой он шептал кроткие мольбы:
— Ваше преподобие, отец мой, ваше преподобие! Я жажду, дайте же мне испить, я так жажду! Отец мой, будьте так добры, дайте мне то, чем вы владеете: святую воду, белоснежное одеяние и крылья для моей бедной души! Дайте мне покаяние и прощение!
Не получая ответа, он еще настойчивее забарабанил в решетку и громко сказал:
— Исповедуйте меня, пожалуйста!
Под конец он потерял терпение, поднялся с колен я начал изо всех сил колотить своей кизиловой палкой в стенки исповедальни:
— Эй, отец настоятель! Эй, отец викарий!
И чем громче он кричал, тем сильнее стучал; удары яростно сыпались на исповедальню, над которой поднимались облака пыли; в ответ на эти оскорбления старые, изъеденные червоточиной стенки исповедальни жалобно стонали.
Привратник, с засученными рукавами подметавший ризницу, прибежал на шум. Увидав человека с палкой, он на мгновение остановился, а затем направился к Гестасу с осторожной медлительностью прислужников, которые успели поседеть, исполняя обязанности скромных блюстителей порядка. Приблизившись на такое расстояние, откуда его могло быть слышно, он спросил:
— Что вам угодно?
— Я хочу исповедаться.
— В это время дня не исповедуют.
— Я хочу исповедаться.
— Уходите!
— Я хочу видеть священника.
— Зачем он вам?
— Хочу исповедаться.
— Священника видеть нельзя.
— Тогда старшего викария.
— Его тоже нельзя видеть. Уходите!
— Тогда второго викария, третьего викария, четвертого викария, самого младшего викария.
— Уходите!
— Ах, так! Значит, вы хотите, чтоб я умер без покаяния? Да это куда хуже, чем в девяносто третьем году! Я прошу самого захудалого викария. Я согласен исповедаться у самого крохотного викария, хотя бы с ноготок ростом, — что, вам жалко, что ли? Скажите какому-нибудь священнику, чтоб он пришел выслушать мою исповедь. Я обещаю поведать ему грехи самые что ни на есть редкостные, необыкновенные и, можете быть уверены, позанятнее тех, что ему выкладывают ваши кающиеся дуры! Скажите ему, что он останется доволен!
— Уходите!
— Ты что, не слышишь, старый разбойник? Говорят тебе, я хочу примириться с господом богом, разрази меня господь!
Хотя блюститель порядка не отличался внушительной осанкой привратника богатого прихода, однако он был силен. Взяв нашего Гестаса за плечи, он вытолкал его за дверь.
Очутившись на улице, Гестас стал думать о том, как бы ему вернуться в церковь через боковой вход, зайти, если представится возможность, в тыл привратнику и добраться до какого ни на есть викария, который согласился бы выслушать его исповедь.
К несчастью, церковь была окружена старыми домами, и это помешало успешному осуществлению замысла Гестаса: он заблудился в безвыходном лабиринте улиц и улочек, тупиков и закоулков.
В конце концов наш злосчастный кающийся грешник набрел на винную лавочку и решил утешиться полынной водкой. Это ему вполне удалось. Но вскоре новый приступ раскаяния овладел его душой. И это обстоятельство укрепляет в друзьях Гестаса надежду на его спасение. Он верит, верит простодушно, твердо и наивно. Ему пока недостает только дел, но отчаиваться не надо, ибо сам он никогда не отчаивается.
Не входя в рассмотрение сложного вопроса о предопределении и не изучая взглядов на сей предмет блаженного Августина, Готезиала, альбигойцев, последователей Виклифа, гуситов, Лютера, Кальвина, Янсения и великого Арно, можно, однако, предположить, что Гестасу предуготовано вечное блаженство.
«Гестас, — сказал господь, — ныне же будешь со мною в раю».
Комментарии:
Шарль Моррас (1868 — 1952) — французский писатель, в 90-е годы XIX в. был монархистом, впоследствии стал одним из руководителей крайне реакционной литературной группировки «Аксьон Франсэз».
Силен (греч. миф.) — воспитатель и спутник бога виноделия Диониса, отец сатиров. Изображался уродливым пьяным стариком.
...мать Франсуа Вийона, которая, быть может... стояла здесь на коленях... — Среди стихов Франсуа Вийона есть «Молитва», написанная им для матери, на строки из которой намекает А. Франс:
Я женщина убогая, простая,
И букв не знаю я. Но на стене
Я вижу голубые кущи рая
И грешников на медленном огне.
И слезы лью и помолиться рада —
Как хорошо в раю, как страшно ада.
(Перевод И. Эренбурга)
|