<< пред. << >> след. >> XXI
Правосудие
(Продолжение)
Мой добрый учитель, повернувшись ко мне, продолжал:
— Я привел это сказание об ангеле и отшельнике только для того, чтобы показать, какая пропасть отделяет мирское от духовного. Ибо правосудие человеческое проявляется только в мирском, а это — злачная юдоль, где высокие принципы не находят себе применения. Какой тяжкий грех перед господом нашим Иисусом Христом — водружать образ его в судилище, где судьи оправдывают фарисеев, его распявших, и осуждают Магдалину, которую он поднял своими божественными руками. Что делать ему, справедливому, среди этих людей, которые не могут быть справедливыми, даже если бы хотели, ибо их жалкая обязанность состоит в том, чтобы судить дела ближних своих, не вдаваясь в их суть или побуждения, а руководствуясь лишь интересами общества, то есть, попросту говоря, поощрять это чудовищное сплетение эгоизма, жадности, обмана и злоупотреблений, — все то, из чего создаются государства и что они, судьи, поставлены слепо охранять. Взвешивая проступок, они кладут на ту же чашу весов гнев или страх, внушаемый этим проступком трусливой толпе. И все это вписано в их книгу, и сей древний свод и мертвая буква заменяют им разум, сердце и душу живую. И все эти заветы, из коих некоторые уцелели от позорных времен Византии и Феодоры *, неизменно сходятся в одном — сохранить все как есть добродетели и пороки, чтобы все оставалось на своем месте в этом мире, который не желает меняться. Проступок сам по себе имеет в глазах закона столь мало значения, а внешние обстоятельства обретают такой вес, что одно и то же действие, законное в одном случае, считается непростительным в другом; примером можно привести пощечину: горожанина, который дал другому пощечину, всего лишь порицают за несдержанность, а солдата — отдают под суд и карают смертью. Сей пережиток варварства покроет нас позором в грядущих веках. Мы об этом не думаем; но когда-нибудь люди будут изумляться, что же это были за дикари, которые карали смертной казнью благородное негодование, заставляющее бурлить кровь юноши, обреченного законом на опасности войны и гнусности казармы. И ведь всякому ясно, что, если бы у нас действительно существовало правосудие, мы не завели бы двух кодексов — одного военного, а другого гражданского. Это казарменное правосудие, которое что НЕ день чинит расправы, отличается невообразимой жестокостью, и если когда-нибудь люди станут просвещенными, им трудно будет поверить, что могли некогда существовать такие порядки, при которых в мирное время военно-полевые суды карали смертью людей за оскорбление капралов и сержантов. Им трудно будет поверить, что людей прогоняли сквозь строй за преступление, именуемое бегством пред лицом неприятеля, во время экспедиции, в которой правительство Франции не признавало воюющих сторон. И больше всего поражает то, что все эти жестокости совершаются у христианских народов, которые чтут святого Себастьяна, мятежного воина, и мучеников Фивского легиона, вся слава коих в том и состоит, что они испытали на себе тяжесть военного суда, отказавшись воевать против багаудов*. Но оставим это, не будем говорить о правосудии солдафонов, которые, по пророчеству сына божия, сгинут с лица земли, и вернемся к судьям гражданским.
Судьи не читают в сердцах и не проникают в человеческие помыслы; поэтому даже самое справедливое их правосудие грубо и поверхностно. Многого им еще недостает до того, чтобы соблюдать хотя бы ту видимость справедливости, на которой зиждутся их законы. Они люди, а это значит, что они слабы и подкупны, к сильным людям предупредительны, а к малым людям безжалостны. Они узаконивают своими приговорами чудовищный произвол, и трудно понять, проистекает ли сие попустительство от их собственной низости, или же они почитают сие своим судейским долгом, который поистине сводится лишь к тому, чтобы поддерживать государство во всем, что в нем хорошо или дурно, печься о незыблемости общественных нравов, достойных или постыдных, и охранять наравне с правами граждан тиранический произвол государя, не говоря уже о тех нелепых и жестоких предрассудках, кои находят себе неприкосновенное убежище под гербом лилии.
Самый неподкупный судья, именно в силу своего нелицеприятия, способен вынести самый возмутительный и, быть может, более бесчеловечный приговор, нежели судья недобросовестный, и я, по правде сказать, не знаю, кого из двух следует опасаться, — того ли, кто сжился душой с буквой закона, или того, кто, еще сохранив какие-то остатки чувств, вкладывает их в превратное толкование сих законов. Этот принесет меня в жертву своим страстям или своей корысти, а тот хладнокровно пожертвует мною писанной букве.
Следует еще заметить, что судья по роду своей деятельности стоит на страже не новых предрассудков, коим мы все подвержены, но тех пережитков прошлого, которые сохраняются в законах и тогда, когда они уже давно исчезли из наших обычаев и из нашей памяти. И человек, обладающий хоть сколько-нибудь независимым умом и способностью размышлять, не может не видеть этой обветшалости закона, которую судья не имеет права замечать.
Но я говорю так, как если бы законы, какие бы они ни были варварские и дикие, отличались по крайней мере ясностью и определенностью. На самом же деле это далеко не так. Темные речи какого-нибудь колдуна легче понять, чем некоторые статьи наших кодексов и уложений обычного права. Эти трудности толкования сыграли немалую роль в создании различных судебных инстанций; предполагается, что ежели в чем-то не разберется местный судья, сие разберут господа высшие судьи. Но не слишком ли это много ожидать от пяти человек в красных мантиях и четырехугольных шапках, кои даже после прочтения Veni, Creator(14) все равно остаются подвержены заблуждениям? И не лучше ли просто сознаться, что и высшая судебная инстанция выносит окончательный приговор лишь потому, что к ней прибегают уже после того, как пройдены всё остальные. Государь держится того же мнения, ибо его суд выше верховного суда.
(14) Гряди, творец! (лат.)
<< пред. << >> след. >> |