[В начало сайта] [Список произведений] [Статьи о писателе] [Афоризмы]
[Сборник "Валтасар"] [Сборник "Перламутровый ларец"] [Сборник "Рассказы Жака Турнеброша"] [Сборник "Семь жен Синей Бороды и другие чудесные рассказы"]


Анатоль Франс. Харчевня королевы Гусиные Лапы

 
скачать    Начало произведения    продолжение    продолжение    продолжение    продолжение    продолжение    продолжение    продолжение    продолжение    продолжение    продолжение    продолжение    продолжение    продолжение    продолжение    ПРИМЕЧАНИЯ

<< пред. <<   >> след. >>

     
     
     Первые лучи солнца уже резали наши утомленные бессонницей глаза, когда мы добрели до зеленой калитки Саблонского парка. Нам незачем было браться за молоток. Не так давно г-н д'Астарак вручил нам ключи от своего жилища. Было решено, что добрый мой наставник вместе г-ном д'Анктилем тихохонько проберутся темной аллеей, а я чуть поотстану и буду следить, не появятся ли поблизости верный Критон или поварята, которые, чего доброго, могут заметить незваного гостя. Эта диспозиция, вполне благоразумная со всех точек зрения, доставила мне впоследствии немало неприятностей. Ибо, когда мои спутники уже поднимались по лестнице и благополучно достигли моей спальни, где решено было спрятать г-на д'Анктиля до прибытия почтовой кареты, я успел достичь только площадки второго этажа и наткнулся на самого г-на д'Астарака в пурпуровом халате из камки и с серебряным подсвечником в руке. По своему обыкновению, он дружески коснулся моего плеча.
     — Ну что ж, дитя мое, — сказал он, — разве не счастливы вы, что порвали всякое общение с женщинами и тем самым избегли риска и многих опасностей, которые возникают при сомнительных связях? Отныне, имея дело со светлыми дщерями воздуха, вам нечего опасаться распрей, ссор, оканчивающихся дракой, тех оскорбительных и жестоких сцен, которые то и дело вспыхивают в обществе погибших созданий. В вашем одиночестве, скрашенном присутствием фей, вы вкусите сладостный покой.
     Сначала я подумал, что г-н д'Астарак насмехается надо мной, но тут же по его виду понял, что у него и в мыслях этого не было.
     — Как кстати я вас встретил, сын мой, — добавил он, — и буду весьма вам признателен, если вы заглянете на минуту в мою рабочую комнату.
     Я последовал за г-ном д'Астараком. Достав ключ длиной в целый локоть, он отпер двери этой проклятой комнаты, откуда в тот раз вырывался адский пламень. И когда мы вошли в лабораторию, г-н д'Астарак попросил меня поддержать догоравший огонь. Я подбросил несколько поленьев в печь, где варилось какое-то вонючее снадобье. Пока хозяин возился с чашами и колбами, творя свою дьявольскую стряпню, я не подымался со скамеечки, на которую рухнул без сил, и веки мои невольно смежались. Однако г-н д'Астарак заставил меня открыть глаза и полюбоваться зеленым глиняным сосудом со стеклянной крышечкой, который он держал в руках.
     — Сын мой, — начал он, — да будет вам ведомо, что этот перегонный аппарат именуется алюдель. В нем содержится некая жидкость, которая заслуживает того, чтобы поглядеть на нее попристальнее, ибо открою вам, жидкость эта не что иное, как философическая ртуть. Не думайте, что она навсегда сохранит бурую окраску. Пройдет немного времени, и она станет белой и вот в этом-то состоянии сможет превращать неблагородные металлы в серебро. Потом, силой моего искусства и знаний, она приобретет багряный оттенок в одновременно способность обращать серебро в золото. Всего разумнее было бы вам запереться в стенах лаборатории и не покидать её до тех пор, пока шаг за шагом не совершатся все эти удивительные превращения, что займет не более двух-трех месяцев. Но боюсь, подобное затворничество покажется мучительным юноше ваших лет. Так удовольствуйтесь на сей раз наблюдением за прологом к действию, подкладывая в печь побольше дров, о чем я и хочу вас просить.
     С этими словами он снова предался вдохновенным манипуляциям над колбами и чашами. А я тем временем размышлял о своей злосчастной судьбе и о непростительной опрометчивости, доведшей меня до столь плачевного состояния.
     «Увы! — думал я, подкидывая в печь поленья, — в это самое время городская стража разыскивает доброго моего наставника и меня; кто знает, быть может нам придется сменить на узилище этот замок, где пусть я не заработал ни гроша, зато у меня был готовый стол и почетное положение. Никогда не осмелюсь я вновь предстать пред господином д'Астараком, который верит, будто я посвятил эту ночь тихим наслаждениям магией, что, кстати, было бы куда лучше. Увы, никогда более не увижу я племянницы Мозаида, мадемуазель Иахили, которая так упоительно умела по ночам будить меня. И, без сомнения, она перестанет думать обо мне. Полюбит, быть может, другого и другого будет ласкать так, как ласкала меня. Даже мысль о ее неверности для меня несносна. Но вижу, что при том повороте, какой приняли события, следует ждать худого».
     — Сын мой, — обратился ко мне г-н д'Астарак, — вы не слишком-то щедро питаете наш атонор. Видно, вы еще недостаточно прониклись идеей превосходства огня, а ведь только он может довести ртуть до полной готовности и превратить ее в чудесный плод, каковой мне дано будет вскорости сорвать. А ну-ка, еще охапку! Огонь, сын мой, высшая из стихий; я вам об этом уже толковал и сейчас приведу еще один пример. Как-то морозным зимним днем я отправился навестить Мозаида в его флигельке; когда я вошел, старец сидел, поставив ноги на грелку, и я заметил, что легчайшие частицы огня, вырывавшиеся из жаровни, обладают такой мощностью, что, играючи, надувают и приподымают балахон нашего мудреца; отсюда я умозаключил, что, если бы пламя пылало еще жарче, Мозаида прямым путем подняло бы в небеса, куда он и впрямь достоин вознестись, и что, буде удалось бы заключить в какой-нибудь корабль достаточное количество этих огненных частиц, мы с вами могли бы плавать по эфиру столь же легко, как плаваем по морям, и наносить визиты саламандрам в их воздушном жилище. Подумаю об этом как-нибудь на досуге. И я не отчаиваюсь построить огнедышащий воздушный корабль. Но вернемся к делу и подбросим-ка дров в печь.
     Еще не скоро выпустил он меня из этой пламенеющей горницы, откуда я мечтал поскорее ускользнуть и повидаться с Иахилью, которой мне не терпелось рассказать о моих злоключениях. Наконец он направился к двери, и я решил, что получу свободу. Но я обманулся в своих надеждах и на этот раз.
     — Нынче утром, — произнес он, — погода хоть и хмурится, зато достаточно мягка. Не угодно ли вам пройтись по парку, прежде чем засесть за Зосиму Панополитанского, труды над каковым принесут великую честь вам и вашему учителю, если только вы завершите их столь же успешно, как начали.
     Печально вздохнув, я последовал за ним в парк, где он обратился ко мне со следующими словами:
     — Я весьма рад, сын мой, что мы находимся здесь с глазу на глаз, и я имею случай, пока еще не поздно, уберечь вас от великой беды, которая может неожиданно обрушиться на вас, более того, я упрекаю себя, что не постарался предварить вас об этом раньше, так как то, что я собираюсь доверить вам сейчас, крайне важно по возможным своим последствиям.
     С этими словами г-н д'Астарак увлек меня в главную аллею, ведущую к болотистым берегам Сены, откуда были видны Рюэль и распятие, венчающее Мон-Валерьен. Он облюбовал эту аллею для своих прогулок. Да к тому же только по ней и можно было пройти из конца в конец, хотя и тут дорогу в двух-трех местах преграждали поваленные стволы.
     — Надобно знать, — продолжал он, — какой опасности вы подвергнетесь, если вздумаете изменять саламандре. Не стану расспрашивать о вашем общении с этим небесным созданием, с которым я имел счастье вас
     познакомить. Сколько я мог заметить, вам претят подобные разговоры. Пожалуй, это даже похвально, и
     хотя саламандры не так высоко ценят, как наши придворные дамы, умение любовников держать язык за зубами, верно и то, что истинная любовь по сути своей неизреченна, и, предавая гласности высокое чувство, мы тем самым унижаем его.
     Но ваша саламандра (мне ничего бы не стоило узнать ее имя, будь мне свойственно нескромное любопытство), быть может, не сообщила вам о том, какое именно чувство преобладает у них над всеми прочими: я имею в виду ревность. Ревность присуща всем ей подобным. Так знайте же, сын мой, что нельзя безнаказанно1 изменять саламандрам. Они жестоко мстят вероломному. Божественный Парацельс приводит в связи с этим один случай, который, надеюсь, сумеет внушить вам спасительный страх. Вот почему я намерен ознакомить вас с его рассказом.
     Жил-был в немецком городе Штауфене некий философ-алхимик, который подобно вам состоял с связи с саламандрой. Но, будучи человеком развращенным, он обманывал ее с дамой, правда недурной, но не подымавшейся над пределом, положенным женскому естеству. Однажды вечером, когда он ужинал в обществе своей новой любовницы и двух-трех друзей, пирующие вдруг заметили, как над их головами сверкнуло в воздухе совершеннейшее по форме бедро. Саламандра показала эту часть своего тела, дабы все видели, что она отнюдь не заслуживала обиды со стороны своего возлюбленного. После чего небесная дщерь в негодовании наслала на изменника апоплексию. Чернь, рожденная быть жертвой заблуждений, сочла эту кончину естественной, но посвященные знали, чья рука нанесла удар. Таков пример и таков урок, который я счел полезным вам преподать.
     Но польза была не так велика, как полагал г-н д'Астарак. Внимая его речам, я тревожился совсем по иным причинам. Без сомнения, мое лицо выдало обуревавшее меня беспокойство, ибо великий кабалист, обратив ко мне свой взор, осведомился, уж не опасаюсь ли я, что обязательство, даваемое под страхом столь суровой кары, будет обременительным для юноши моих лет.
     — Могу вас успокоить на сей счет, — добавил он. — Ревнуют саламандры лишь тогда, когда соперницей их является женщина, да и, откровенно говоря, испытывают они не настоящую ревность, а скорее обиду, негодование и отвращение. Слишком возвышенна душа саламандр, слишком утончен их ум, чтобы они могли ревновать друг к другу и поддаваться чувству, порожденному варварским состоянием, из которого человечество еще только-только выходит. Напротив того, они от чистого сердца делят с подружками те радости, что вкушают в объятиях мудреца, и весьма охотно приводят к любовнику прекраснейших из своих сестер. Вы скоро сами убедитесь в том, сколь далеко они заходят в своей любезности, и не пройдет года, а быть может, и полугода, как в вашу спальню будут являться сразу пять-шесть светозарных дев, и все они наперегонки станут развязывать перед вами свой сверкающий пояс. Смело, сын мой, отвечайте на их ласки. Ваша возлюбленная не огорчится. Да и как может она быть оскорблена, будучи мудрой? Но в свою очередь и вы не гневайтесь понапрасну, если ваша саламандра покинет вас и заглянет ненадолго к другому философу. Запомните, что спесивая ревность, которую вносят люди в отношение полов, не что иное, как дикарское чувство, основанное на смехотворнейшей иллюзии. И чувство это зиждется на представлении, будто женщина, отдавшись вам, становится вашей, а ведь это на самом деле игра слов и только.
     Держа такие речи, г-н д'Астарак свернул на тропу мандрагор, откуда уже виднелась среди листвы кровля флигелька Мозаида, как вдруг грозный голос поразил наш слух и заставил забиться мое сердце. Хриплые звуки сменялись пронзительным взвизгом, и, подойдя поближе, мы убедились, что звуки эти меняют тональность и что каждая фраза кончается своего рода напевом, правда еле уловимым, но наводящим ужас.
     Сделав еще несколько шагов, мы, напрягши слух, уловили, наконец, смысл этих диковинных слов. Голос вещал:
     — Да поразит тебя проклятие, коим Елисей проклял чад* предерзостных и веселящихся. Внемли анафеме, которой Варух* предал жителей Мероса.
     — Проклинаю тебя именем Архифариила, именуемого также Владыкой битв и держащего в деснице своей меч огненный. Предаю тебя гибели во имя Сардалифона, предстающего пред своим господином с приятными ему цветами и дарственными венцами, кои подносят ему сыны Израиля.
     — Проклят будь, пес! Анафема тебе, боров! Взглянув в том направлении, откуда шел голос, мы увидели на пороге флигеля Мозаида: он стоял, воздев руки горе, и скрюченные, как когти, пальцы его с загнутыми ногтями казались кроваво-красными в лучах восходящего солнца. Голову его венчала гнусная тиара, засалившийся до блеска балахон распахнулся, обнажив тощие кривые ноги, едва прикрытые рваными подштанниками, и он показался мне некиим нищенствующим магом, вечным и очень древним. Глаза его сверкали. Он вопил:
     — Будь проклят во имя Сфер; будь проклят во имя Колес; будь проклят во имя таинственных чудищ, представших взору Иезекииля!*
     И, вытянув вперед длинные руки, вооруженные когтями, он повторил:
     — Во имя Сфер, во имя Колес, во имя таинственных чудищ, низринься к тем, кого уже нет более.
     Мы прошли еще несколько шагов, пробираясь меж деревьями, в надежде обнаружить того, кому предназначались гневные выкрики и угрожающе выставленные когти Мозаида, и каково же было мое изумление, когда я увидел г-на Жерома Куаньяра, зацепившегося полой рясы за колючки кустарника. Весь его облик красноречиво свидетельствовал о беспутно проведенной ночи: порванный воротничок и такие же панталоны, забрызганные грязью чулки, распахнутая на груди рубаха — все это неприятно напоминало наши совместные злоключения, особенно же удручал меня вид непомерно распухшего носа, столь неуместного на этом благородном, вечно смеющемся лице.
     Я бросился к моему наставнику и довольно удачно извлек его из терний, пожертвовав лишь малой частью его панталон. И Мозаид за неимением предмета для проклятий вернулся в свое жилище. Поскольку он был обут в ночные туфли без задников, я успел заметить, что плюсна у него приходится как бы посреди ступни и пятка выступает назад настолько же, насколько выступают вперед пальцы. В силу такого устройства походка его поражала своей неуклюжестью, хотя без этого недостатка могла бы показаться даже величественной.
     — Жак Турнеброш, дитя мое, — проговорил со вздохом мой добрый учитель, — полагаю, что этот иудей не кто иной, как Вечный Жид собственной своей персоной, ибо только тот умел богохульствовать на всех языках мира. Он сулил мне скорую и насильственную смерть, нагромождая безо всякой меры образы, и обозвал меня свиньей на четырнадцати, если только я не сбился в счете, наречьях. Я решил было, что это сам антихрист, но не обнаружил в нем кое-каких признаков, по которым христианин распознает сего врага господня. Во всяком случае, это гнусный еврей, и никогда еще позорное изображение колеса не украшало одежду столь завзятого безбожника. Он заслуживает не только того колеса, которое некогда нашивали на еврейские плащи, но и того, к какому привязывают злодеев.
     И добрый мой учитель, распалившись в свою очередь, погрозил кулаком скрывшемуся за дверью Мозаиду и обвинил его в том, что он распинает христианских детей и пожирает живьем младенцев.
     Тут подоспел г-н д'Астарак и притронулся к груди аббата рубином, который сверкал на его указательном пальце.
     — Видите, как полезно знать свойства драгоценных камней, — сказал наш великий кабалист. — Рубин утишает гнев, и вы убедитесь, как не замедлит вернуться к господину аббату Куаньяру его прирожденное добродушие.
     Мой добрый учитель уже улыбался, не так под влиянием чудодейственных свойств рубина, как в силу своего философического умонастроения, возвышавшего этого удивительного человека над всеми людскими страстями. Ибо г-н Жером Куаньяр — я должен сказать об этом сейчас, когда повествование мое становится от страницы к странице все мрачнее и печальнее, — являл пример мудрости даже в тех обстоятельствах, когда труднее всего было ожидать этого.
     Мы осведомились о причинах недавней ссоры. Но по уклончивым и туманным ответам аббата я понял, что он не расположен удовлетворить наше законное любопытство. Я сразу же заподозрил, что дело тут не обошлось без Иахили, на что указывал доносившийся до нас скрипучий голос Мозаида, сопровождаемый скрежетом запираемых замков, и громкие отголоски ссоры, разгоревшейся во флигельке между дядей и племянницей. Я вновь попытался получить от моего доброго учителя разъяснения на этот счет.
     — Ненависть к христианам, — промолвил он, — глубоко укоренилась в сердцах иудеев, и Мозаид служит тому мерзостным доказательством. Кажется, я разобрал в его гнусном тявкании те самые проклятия, какие в минувшем веке обрушила синагога на голову некоего голландского еврея, называемого Барух или Бенедикт, но более известного под именем Спинозы, за то, что он создал философскую систему, блистательно опровергнутую почти при самом ее зарождении лучшими богословами. Но этот старый Мардохей добавил от себя — насколько я могу понять — с десяток еще более ужасных проклятий, и, признаюсь, мне стало даже не по себе. Я уже подумывал, как бы скрыться от этого потока поношений, да на свою беду запутался в колючках, которые так сильно впились в различные части моей одежды и тела, что я испугался, как бы не лишиться и того и другого; быть бы мне и посейчас во власти терний, рвущих мою плоть, если б меня не спас мой ученик Жак Турнеброш.
     — Колючки — это еще полбеды, — возразил г-н д'Астарак. — Я боюсь другого. Уж не наступили ли вы неосторожно на мандрагору, господин аббат.
     — На мандрагору! — ответил аббат. — Вот уж что меня ничуть не заботит!
     — И напрасно, — с живостью воскликнул г-н д'Астарак. — Достаточно наступить на мандрагору, чтобы оказаться вовлеченным в любовное преступление и бесславно погибнуть.
     — Ах, сударь, — отозвался мой добрый учитель, — сколько вокруг гибельных бед, и лучше уж безвыходно сидеть среди хранящих мудрость стен Астаракианы, царицы библиотек. Стоило мне покинуть ее на минуту, и тут же мне на голову обрушились чудища Иезекииля, не считая всего прочего.
      — А как обстоит дело с Зосимой Панополитанским? — осведомился г-н д'Астарак.
     — Движется помаленьку, — ответил мой добрый учитель, — подвигается своим чередом. Только вот сейчас он чуть-чуть позамешкался.
     — Запомните, господин аббат, — промолвил кабалист, — что изучение древних рукописей дает нам ключи к обладанию великими тайнами.
     — Помню, сударь, и пекусь о них, — ответил аббат.
     И г-н д'Астарак, удовольствовавшись этим заверением, поспешил в чащу на зов своих саламандр и покинул нас у статуи фавна, который играл на флейте, не смущаясь тем, что голова его валялась в траве.
     Добрый мой учитель взял меня за руку и начал с видом человека, наконец-то получившего возможность говорить свободно:
     — Жак Турнеброш, сын мой, не утаю от вас, что нынче утром под крышей замка произошла довольно удивительная встреча, пока вы по воле этого одержимого сидели в нижнем этаже. Ибо я слышал, как он попросил вас заглянуть в его кухню, которая куда менее благоуханна, чем христианская кухня вашего батюшки, мэтра Леонара. Увы! Когда увижу я вновь харчевню «Королевы Гусиные Лапы» и книжную лавку господина Блезо с вывеской «Под образом святой Екатерины», где я не раз вкушал блаженство, листая книги, только что полученные из Амстердама и Гааги?
     — Увы! — воскликнул я, и слезы навернулись на мои глаза. — Когда и я увижу их? Когда увижу я улицу святого Иакова, где появился на свет, и добрых моих родителей, которым весть о наших злоключениях причинит жестокие страдания? Не соблаговолите ли вы, добрый мой учитель, поведать мне, какая удивительная встреча произошла, по вашим словам, нынче утром и что последовало затем.
     Господин Жером Куаньяр охотно дал мне все желаемые объяснения и сделал это в следующих словах:
     — Знай же, сын мой, что я без помех добрался до верхнего этажа с господином д'Анктилем, который, хоть он грубиян и невежда, все-таки пришелся мне по душе. Ум его лишен прекрасных знаний и глубокой пытливости. Но мне мил в нем живой блеск юности и пылкость крови, толкающая на забавные выдумки. Он знает свет так же, как знает женщин, ибо занят ими и не занят никакой философией. Только по великой наивности души мог он причислять себя к безбожникам. В его неверии нет зла. И ты сам убедишься, много ли останется от его безбожия, когда остынет пыл страстей. В этой душе господь бог не имеет иных врагов, кроме лошадей, карт и женщин. В уме подлинного вольнодумца, например господина Бейля, истина встречает куда более грозных и лукавых противников. Нo я вижу сын мой, что напрасно рисую тебе портрет или характер, когда ты ждешь от меня бесхитростного рассказа. — Удовлетворю же твое нетерпение. Достигнув вместе с господином д'Анктилем верхнего этажа, я ввел юного дворянина в твою спальню и предложил ему, согласно нашему уговору у фонтана с тритоном, располагать этой комнатой, как своей собственной, на что он охотно согласился; он разделся, но сапог не снял, и лег в твою постель, опустил полог, дабы докучливый дневной свет не мешал ему, и тут же уснул.
     А я, сын мой, хоть и разбитый усталостью, удалясь к себе в спальню, не пожелал вкусить покоя, а стал перелистывать томик Боэция в надежде найти подходящие к моему состоянию строки. Но не нашел ни одной, полностью ему отвечающей. Что ж удивительного, наш великий Боэций не имел случая размышлять о подобной напасти — шутка ли размозжить череп генерального откупщика бутылкой, позаимствованной из его собственного погреба. Все же мне удалось почерпнуть из этого превосходного трактата ряд истин, каковые позволительно применить к данным обстоятельствам. После чего, нахлобучив на глаза ночной колпак и препоручив душу свою господу, я забылся спокойным сном. По прошествии некоторого времени, которое показалось мне недолгим, хотя я и не имел возможности его измерить, ибо, сын мой, только поступки наши суть единственное мерило времени, приостанавливающего, так сказать, свой бег для нас, спящих, я вдруг почувствовал, что кто-то потянул меня за руку и одновременно чей-то голос заорал у меня над ухом: «Эй, аббат, эй, аббат, да проснитесь же!» Я решил было, что это явился арестовать меня судейский чин с тем, чтобы препроводить в духовный суд, и подумывал уже, уместно ли будет раскроить ему череп подсвечником. Увы, сын мой, по несчастью, слишком правы утверждающие, что, единожды свернув со стези благолепия и справедливости, по которой твердой и осторожной поступью шествует мудрец, человек — хочет он того или нет — начинает отвечать на насилие насилием и на жестокость жестокостью, так что первая наша оплошность неумолимо порождает чреду новых. Вот что должно не упускать из виду для уразумения жизни римских императоров, которую весьма дотошно описал господин Кревье*. Эти государи при своем рождении на свет были не злее всех прочих людей. Гаю, прозванному Калигулой, нельзя отказать ни в природном уме, ни в здравости суждений, к тому же он любил своих друзей. Нерон обладал врожденной склонностью к добродетели и по складу своего характера устремлялся к великим и возвышенным предметам. Первая же совершенная ими промашка привела их на путь злодейства, с которого они так и не сошли вплоть до своей жалкой кончины. Вот что явствует из книги господина Кревье. Я сам знавал этого ученого мужа в бытность его преподавателем изящной словесности в коллеже Бове, где и я преподавал бы поныне, если бы жизнь мою не подстерегали бесчисленные препятствия и если бы свойственная мне легкость нрава не заводила меня в различные ловушки, куда я неизменно попадал. Господин Кревье, сын мой, был человек строгих правил, он исповедовал суровую мораль, и я сам слышал из его уст, что женщина, единожды изменившая супружескому долгу, готова на любые преступления, вплоть до убийства и поджога. Поминаю же я эту аксиому, дабы дать тебе представление о высоком духе нашего священнослужителя. Но, как видно, я снова уклонился в сторону и спешу поэтому продолжить свой рассказ с того самого места, где остановился. Итак, я решил было, что на меня поднял руку судейский чин, и внутреннему взору моему уже представилось узилище архиепископа, как вдруг я узнал голос и физиономию господина д'Анктиля, «Аббат, — сказал он, — в спальне Турнеброша со мной произошло престранное происшествие. Пока я спал, в комнату вошла женщина, скользнула ко мне в постель и разбудила меня градом ласк, нежных прозвищ, сладострастным шепотом и жаркими поцелуями. Я раздвинул полог, желая увидеть ту, кого послала мне фортуна. И увидел пред собой брюнетку с пылающим взором, самую прекрасную смуглянку в мире. Но тут она испустила громкий крик и, осердившись, бросилась прочь, однако недостаточно быстро, чтоб я не смог догнать ее в коридоре и заключить в объятия, которые сжимал все сильнее. Незнакомка начала вырываться и расцарапала мне лицо; когда я дал ей нацарапаться вволю, — столько, сколько требует оскорбленная девичья честь, — мы перешли к словам. Она с удовольствием узнала, что я дворянин, и не из бедных. Вскоре я уже перестал быть в ее глазах отвратительным, и она начала относиться ко мне все благосклоннее, когда по коридору вдруг прошмыгнул поваренок, обративший ее своим появлением в бегство. Насколько я могу понять — добавил господин д'Анктиль, — эта восхитительная девица приходила не ко мне, а к кому-то другому, но ошиблась дверью и от удивления испугалась, однако мне удалось ее успокоить и, не будь этого чертова поваренка, я бы завоевал ее дружбу». Я поспешил согласиться с господином д'Анктилем. Мы оба стали ломать голову, к кому могла приходить эта красотка, и порешили, что к нашему старому безумцу д'Астараку; как я уже имел случай тебе говорить, Турнеброш, он принимает ее в комнате, смежной с твоей, а возможно, в тайне от тебя и в собственной твоей спальне. Какого ты на сей счет мнения?
     — Более чем возможно, — ответил я.
     — Тут даже сомневаться грешно, — подхватил мой добрый учитель. — Этот колдун просто потешается над нами, болтая о саламандрах. А на самом деле ласкает юную деву. Обманщик он, вот кто!
     Я стал молить доброго моего учителя продолжать рассказ. Он охотно исполнил мою просьбу.
     — Передаю тебе, сын мой, речи господина д'Анктиля в сокращенном виде. Будучи вульгарного и низменного образа мыслей, он склонен самые незначительные события описывать с излишним многословием. Мы же, напротив того, должны исчерпать их в скупых словах, стремиться к краткости и беречь для нравоучительных речей и назиданий всю силу многословия, которое в этих случаях должно обрушиваться на поучаемого как снежная лавина, сорвавшаяся с горы. Поэтому, сказав, что господин д'Анктиль уверял, будто обнаружил в незнакомке редкостную красоту, обаяние и незаурядную привлекательность, я достаточно ознакомлю тебя с содержанием его рассказа. В заключение он спросил, не знаю ли я, как зовут его красавицу и кто она такая. «Судя по тому портрету, какой вы набросали сейчас, — отвечал я, — речь идет, если не ошибаюсь, о племяннице раввина Мозаида, именуемой Иахилью, которую мне как-то ночью довелось обнять на лестнице с той только разницей, что произошло это между вторым и третьим этажом». — «Надеюсь, — возразил господин д'Анктиль, — разница не только в том, ибо я обнимал ее весьма крепко. Досадно также, что, по вашим словам, она еврейка. Хоть я и не верую в бога, но по какому-то внутреннему чувству меня сильнее влечет к христианкам. Однако кто может с уверенностью назвать своих родителей? А вдруг ее украли еще ребенком? Ведь евреи и цыгане крадут детей за милую душу. К тому же мы слишком редко вспоминаем, что святая дева Мария была еврейского рода. Еврейка эта девица или нет, я хочу ее и заполучу!» Так говорил наш юный безумец. Но позволь мне, сын мой, присесть на эту поросшую мхом скамью, ибо после треволнений минувшей ночи, баталий и бегства, ноги отказываются мне служить.
     Он уселся и, вытащив из кармана пустую табакерку, печально уставился на нее.
     Я сел возле него, не в силах побороть беспокойство и уныние. Рассказ аббата причинил мне боль. Я клял судьбу, пославшую моей бесценной возлюбленной вместо меня какого-то грубияна в тот самый миг, когда она пришла в мою спальню, исполненная страстной неги, а я тем временем подкидывал дрова в печь алхимика. Мысль о непостоянстве Иахили, в котором трудно уже было сомневаться, раздирала мне душу. Я подумал про себя, что доброму моему учителю не следовало бы пускаться в откровенности с соперником его ученика. И в весьма почтительных выражениях я осмелился упрекнуть его в том, что он назвал имя прекрасной незнакомки.
     — Сударь, — произнес я, — осторожно ли было с вашей стороны давать подобные сведения столь сластолюбивому и необузданному дворянину?
     Но добрый мой учитель, казалось, даже не слышал меня.
     — По несчастью, — продолжал он, — во время ночной потасовки моя табакерка раскрылась и табак, смешавшись в кармане с вином, теперь являет собой лишь отвратительное месиво. Я не осмеливаюсь просить Критона растереть мне табак, столь суров и бесчувствен на вид этот слуга, он же судия. Если бы я был только лишен возможности забить в ноздрю понюшку табаку! Но страдания мои усугубляются еще и тем, что после удара, полученного нынче ночью, у меня зудит нос, и ты сам видишь, как я мучаюсь, не будучи в силах удовлетворить потребность моего назойливого табаколюба. Однако я стойко перенесу эту маленькую напасть в надежде, что господин д'Анктиль позволит мне угоститься из его табакерки. Но продолжу свой рассказ об этом молодом дворянине; вот что сказал он без обиняков: «Я люблю эту девицу. Знайте, аббат, я увезу ее с собой в почтовой карете. И не уеду без нее, пусть мне придется просидеть здесь неделю, месяц, полгода или даже год». Я описал ему опасности, какими чревата малейшая задержка. Он ответил, что опасности его не тревожат уже по одному тому, что, страшные для нас, они не столь уж страшны ему. «Вам, аббат, — сказал он, — вам с Турнеброшем грозит виселица, а я рискую лишь одним — попасть в Бастилию, где наверняка найдется колода карт и общество девиц и откуда моя семья незамедлительно меня вызволит, так как отец постарается заинтересовать в моей судьбе какую-нибудь герцогиню или танцовщицу, а матушка, хоть она и стала с годами чересчур богомольна, сумеет напомнить о себе двум-трем принцам крови, к которым она в свое время благоволила, с тем чтобы они похлопотали за меня. Так что это дело решенное, аббат, я уеду с Иахилью или вовсе не уеду. А вы с Турнеброшем вольны приобрести себе место в почтовой карете».
     Жестокосердный отлично знал, что у нас с тобою, сын мой, нет ни гроша. Я убеждал его изменить решение. Говорил я настойчиво, умильно и даже назидательно. Пустая трата времени! Зря расточал я свое красноречие, которое, не сомневаюсь, принесло бы мне почет и деньги, если б я вещал с церковной кафедры. Увы, сын мой, видно, так уж предначертано, что ни одно мое деяние не приносит на земле сладостного плода, и, должно быть, про меня сказал Екклезиаст:
     
     «Quid habet amplius homo de universo labore
     suo, quo laborat sub sole»? (2)
     
     (2) «Что пользы человеку от трудов его, которыми трудится он под солнцем?» (лат.)
     
     Я не только не образумил нашего юного дворянина, но своими речами лишь укрепил его упорство, и, не скрою, сын мой, он дал мне понять, что полностью рассчитывает на меня в исполнении своих желаний; это он и послал меня спешно отыскать Иахиль с целью склонить ее к побегу, посулив ей штуку голландского полотна, посуду, драгоценности и приличное содержание.
     — О, учитель! — вскричал я. — Этот господин д'Анктиль редкостный наглец. Что, по-вашему, ответит Иахиль, узнав об этих предложениях?
     — Сын мой, она уже знает и, полагаю, примет их благосклонно, — промолвил аббат.
     — В таком случае, — с живостью возразил я, — следует открыть глаза Мозаиду.
     — У Мозаида, — ответил мой добрый наставник, — глаза открыты даже слишком широко. Ты сам только что слышал последние раскаты его гнева, доносившиеся из флигеля.
     — Как, сударь? — воскликнул я растроганно. — Вы открыли глаза этому иудею на бесчестие, готовое, обрушиться на его семью! Как это прекрасно с вашей стороны! Дозвольте мне обнять вас. Значит, ярость Мозаида, которой мы были свидетелями, относилась к господину д'Анктилю, а не к вам?
     — Сын мой, — ответил аббат с видом благородным и скромным, — прирожденная терпимость к людским слабостям, кроткая обходительность, неосмотрительная доброта слишком уступчивого сердца подчас толкают человека на необдуманные шаги, и на голову его обрушивается вся тяжесть суровых и суетных суждений света. Не скрою от тебя, Турнеброш: уступив настойчивым мольбам этого молодого дворянина, я с обычной своей предупредительностью обещал отправиться его послом к Иахили и пустить в ход все соблазны, дабы склонить ее к побегу.
     — О горе! — воскликнул я. — И вы, сударь, сдержали это чреватое бедами обещание? Не могу выразить, как глубоко уязвил и задел меня ваш поступок.
     — Турнеброш, — сурово возразил мой добрый наставник, — ты рассуждаешь, как фарисей. Некий столь же любезный, сколь и возвышенно мыслящий ученый сказал: «Обрати свой взор на себя самого и остерегись судить поступки ближнего. Напрасный труд — осуждение ближнего своего; того и гляди, впадешь в ошибку и согрешишь, меж тем как, изучая и судя себя самого, пожнешь обильную жатву». Ибо сказано также: «Не убоитесь людского суждения», а апостол Павел рек: «Пусть судит меня судилище человеков — что мне в том?» И если я привожу здесь прекраснейшие тексты нравоучительного свойства, то лишь с целью наставить тебя, Турнеброш, и внушить приличествующее тебе тишайшее смирение, а вовсе не затем, чтобы обелить себя, хотя велик и тягостен груз беззаконий моих. Трудно человеку не впасть во грех, и не подобает ему предаваться отчаянию при каждом шаге нашем по этой земле, где все причастно в одно и то же время и первородному греху и искуплению через пролитую за нас кровь сына божьего. Не хочу преуменьшать своей вины, признаюсь, что поручение, которое я взялся выполнить по просьбе господина д'Анктиля, восходит к грехопадению Евы и являет собой, так сказать, лишь одно из бесчисленных его последствий в отличие от чувства смирения и скорби, осенившего меня сейчас и почерпнутого в жажде и надежде вечного спасения. Постарайся представить себе род человеческий как бы на качелях, качающихся между проклятием и искуплением, и знай, что в эту минуту я нахожусь на благостном конце описываемой ими дуги, тогда как еще нынче утром я пребывал на противоположном ее конце. Итак, пробравшись тропинкой мандрагор как можно ближе к флигелю Мозаида, я спрятался за куст терновника и стал ждать, когда в окошке покажется Иахиль. В скором времени она и показалась, сын мой. Тогда я высунулся из кустов и сделал ей знак спуститься вниз. Решив, что бдительность ее престарелого стража усыплена, она, улучив минуту, прибежала ко мне за куст. Тут я шепотом поведал ей все наши ночные злоключения, о которых она еще не слыхала: я изложил намерения, которые возымел на ее счет наш пылкий дворянин, я указал, что в своих интересах, а также ради моего и твоего, Турнеброш, спасения она должна оставить родной кров и тем облегчить наше бегство. Я описал ей всю соблазнительность предложений господина д'Анктиля. «Если вы последуете за ним нынче вечером, — говорил я ей, — у вас будет приличный доход, должным образом обеспеченный, белье, более роскошное, чем у оперной дивы или пантемонской аббатисы, и прелестный серебряный сервиз». — «Он, видно, считает меня девкой, — возразила Иахиль, — и он наглец». — «Он в вас влюблен, — настаивал я. — Неужели вы предпочли бы, чтоб он вас уважал?» — «Мне требуется, — отрезала она, — похлебка, да пожирнее. Говорил он вам о похлебке? Пойдите, господин аббат, и скажите ему... » — «Что сказать ему?» — «Что я честная девушка». — «И еще что?» — «Что он нахал». — «И это все? Иахиль, подумайте о нашем спасении». — «Скажите ему, что я соглашусь уехать только при том условии, если он выложит на стол заемное письмо, составленное по всей форме и подписанное в вечер отъезда». — «Подпишет, подпишет! Считайте, что уже подписал». — «Нет, аббат, ничего не выйдет, если он не пообещает мне, что я буду брать уроки у господина Куперена*. Я мечтаю учиться музыке».
     Тут нас, по несчастью, заметил старый Мозаид, и хотя не мог расслышать наших слов, угадал их смысл. Ибо он тут же обозвал меня совратителем и стал обвинять во всех смертных грехах. Иахиль укрылась в своей спальне, и мне одному пришлось выдержать ураган гнева этого богоубийцы, и вот тогда-то я очутился в том состоянии, из коего вы меня извлекли, сын мой. По правде говоря, дело было закончено, соглашение заключено, бегство обеспечено. Колесам и чудищам Иезекииля не устоять перед горшком похлебки. Боюсь только, как бы этот старый Мардохей не засадил свою племянницу под замок.
     — И в самом деле, — отозвался я, не в силах скрыть своей радости, — я слышал, как яростно скрипели замки и звенели ключи в тот самый миг, когда извлекал вас из гущи терний. Но неужели правда, что Иахиль столь скоропалительно приняла эти не совсем пристойные предложения, которые вам не так-то легко было ей передать. Я просто в смятении. Скажите мне, мой добрый наставник, не говорила ли она обо мне, не произнесла ли моего имени с печальным вздохом или хотя бы без оного?
     — Нет, сын мой, — ответил г-н аббат Куаньяр, — не произнесла, во всяком случае я ничего такого не заметил. Не слышал я также, чтобы она шепнула имя господина д'Астарака, своего любовника, хотя оно могло бы прийти ей на память прежде вашего. Но не удивляйтесь, что Иахиль забыла своего алхимика. Еще недостаточно обладать женщиной, дабы оставить в ее душе глубокий и неизгладимый след. Души людские почти непроницаемы друг для друга, и здесь-то таится жестокая тщета любви. Мудрец скажет себе: «Я ничто в том ничто, каковым является все сущее. Надеяться оставить по себе память в сердце женщины — не то же ли самое, что желать оставить отпечаток перстня на глади бегущих вод? Так поостережемся же укореняться в преходящем и прилепимся душой к тому, что нетленно».
     — А все-таки, — ответил я, — Иахиль сидит под замком, и трудно усомниться в бдительности ее стража.
     — Турнеброш, — возразил мой добрый учитель, — не далее как сегодня вечером она встретится с нами в «Красном коне». Ночная темь благоприятствует побегам, умыканиям, поспешным шагам и тайным планам. Положимся на хитроумие этой девицы. А ты, ты озаботься, когда начнет смеркаться, попасть на площадь Пастушек. Помни, что господин д'Анктиль нетерпелив, с него станется уехать без тебя.
     Пока аббат давал мне последние наставления, прозвонил колокол, сзывавший к завтраку.
     — Нет ли у тебя иголки с ниткой, — спросил аббат, — мои одежды порвались во многих местах, и я хотел бы, прежде чем выйти к столу, привести их двумя-тремя стежками в прежний, благопристойный вид. Особенно меня беспокоят панталоны. Они пришли в состояние такого упадка, что если я не поспешу к ним незамедлительно на помощь, боюсь, придется распрощаться с ними навеки.
     

<< пред. <<   >> след. >>


Анатоль Франс: Биография и творчество.